Я тыщу планов отложу На завтра. Ничего не поздно. Мой гроб еще шумит в лесу. Он - дерево, Он нянчит гнезда.
Ну, тут под катом... много. Обожаю Стругацких.
Злость и доброта. Миноги и справедливостьОни смотрели, как он подошел к стойке, взял бутылку красного вина и пошел к выходу.
- Язык у тебя длинный, - сказала Диана,
- Да, - согласился Виктор. - Виноват. Понимаешь, он мне что-то
нравится.
- А мне - нет, - сказала Диана.
- И доктору Р. Квадриге тоже - нет. Интересно, почему?
- Морда у него мерзкая, - ответила Диана. - Белокурая бестия. Знаю я таких. Настоящие мужчины. Без чести, без совести, повелители дураков.
- Вот тебе и на, - удивился Виктор. - А я-то думал, что такие мужчины должны тебе нравиться.
- Теперь нет мужчин, - возразила Диана. - Теперь либо фашисты, либо бабы.
- А я? - осведомился Виктор с интересом.
- Ты? Ты слишком любишь маринованные миноги. И одновременно
справедливость.
- Правильно. Но, по-моему, это хорошо.
- Это неплохо. Но если бы тебе пришлось выбирать, ты бы выбрал
миноги, вот что плохо. Тебе повезло, что у тебя талант.
- Что это ты такая злая сегодня? - спросил Виктор.
- А я вообще злая. У тебя - талант, у меня - злость. Если у тебя
отобрать талант, а у меня - злость, то останутся два совокупляющихся нуля.
- Нуль нулю рознь, - заметил Виктор. - Из тебя даже нуль получился бы не плохой - стройный, прекрасно сложенный нуль. И, кроме того, если у тебя отобрать твою злость - ты станешь доброй, что тоже в общем неплохо...
- Если у меня отобрать злость я стану медузой. Чтобы я стала доброй, нужно заменить злость добротой.
- Забавно, - сказал Виктор. - Обычно женщины не любят рассуждать. Но уж когда начинают, то становятся удивительно категоричными. Откуда ты, собственно, взяла, что у тебя только злость и никакой доброты? Так не бывает. Доброта в тебе тоже есть, только она не заметна за злостью. В каждом человеке намешано всего понемножку, а жизнь выдавливает из этой смеси что-нибудь на поверхность...
Воспоминание о школеВиктор пришел в гимназию за полчаса до назначенного времени, но Бол-Кунац уже ждал его. Впрочем, он был мальчиком тактичным, он только сообщил Виктору, что встреча состоится в актовом зале, и сейчас же ушел, сославшись на неотложные дела. Оставшись один, вдыхая забытые запахи чернил, мела, никогда не оседающей пыли, запаха "до первой крови", изнурительных допросов у доски, запаха тюрьмы, бесправия возведенного в принцип, он все надеялся вызвать в памяти какие-то сладкие воспоминания о детстве и юношестве, о рыцарстве, о товариществе, о первой чистой любви,
но ничего из этого не получалось, хотя он очень старался, готовый
умилиться при первой возможности. Все оставалось по прежнему - и светлые затхлые классы, и поцарапанные доски, парты, изрезанные закрашенными инициалами и апокрифическими надписями, и казематные стены, выкрашенные до половины веселой зеленой краской, и обитая штукатурка на углах - все оставалось по-прежнему неказисто, гадко, наводило злобу и беспросветность.
Он нашел свой класс, хотя и не сразу, нашел свое место, но парта была другая, только на подоконнике еще выделялась глубоко врезанная эмблема Легиона Свободы, и он вспомнил одуряющий энтузиазм тех времен, бело-красные плакаты, жестяные копилки в фонд Легиона, бешеные кровавые драки с красными и портреты во всех газетах, во всех учебниках, на всех стенах - лицо, которое казалось тогда значительным и прекрасным, а теперь
стало дряблым, тупым, похожим на кабанье рыло, и огромный, клыкастый брызжущий рот. Такие юные, такие серые, такие одинаковые... И глупые. И этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого деловитого птенца, воображающего себя ярким, незаменимым, отборным... И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько
нахвастался, что теперь просто невозможно отступать, а на другой день - оглушительный гнев отца и пылающие уши и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм... Плохо дело, подумал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым,
достаточно много знающим и достаточно пер жившим, чтобы иметь основания для самодовольства и для права судить.
Скромность и только скромность, до самоунижения... и только правда, никогда не ври, по крайней мере - самому себе, но это ужасно: самоуничижаться, когда вокруг столько идиотов, развратников, корыстных лжецов, даже лучшие испещрены пятнами, как прокаженные... Хочешь ты снова стать юным? Нет. А хочешь прожить еще пятнадцать лет? Да. Потому что жить - это хорошо. Даже когда получаешь удары. Лишь бы иметь возможность бить в ответ... Ну, ладно, хватит. Остановимся на том, что настоящая жизнь есть способ существования, позволяющий наносить ответные удары. А теперь пойдем и посмотрим, какими они стали...
Встреча с периферийными вундеркиндамиУ себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода - оказывается он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги - вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа...
Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирая голову полотенцем. Это всего лишь акселерация, - успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки.
Вот она, акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, твердившие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых боже, спаси их родителей, просвети и сделай умнее, сейчас самое время...
Для твоей же пользы прошу тебя, боже, а то построят они тебе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации... Простак ты, братец...
Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? - подумал он. - Фантазия разыгралась... Ну, дети, ну, акселерация, ну не по годам развитые. Что я, не по годам развитых детей не видел? Откуда взял я, что они все это сами выдумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они такие. Есть у них атаманы, крикуны - Бол-Кунац, прыщавый этот... и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные - дети как дети, сидели, слушали и скучали... Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, - все-таки провинция, известный писатель... Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было бы на старый мир, и на новый мир, я об этом представления не имел - футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стену, или подстеречь какого-нибудь Гогочку и начистить ему рыло... Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, значит ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении - педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако, как ты был с самого детства дураком, так и остался, и помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать...
Виктор налил себе еще джину и начал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать последний глоток, чтобы не сгореть от сраму. Как он приперся к этим ребятишкам, самовлюбленный и самоуверенный, сверху-вниз смотрящий, надутый остолоп, как он сразу начал с достижений современной науки, и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направит на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет - что чего там, и так сойдет - а когда ему, наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются... и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы... Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через каких-нибудь полчаса из соображения сохранения душевного равновесия он хитро повернет все так, будто учиненное сегодня над ним плоходействие было величайшим триумфом в его жизни или во всяком случае довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами.
С викторией!- С викторией! - мрачно приветствовал он Виктора. - Сожалею, что не присутствовал при сем хотя бы мичманом.
Виктор рухнул в кресло.
- Красивое ухо, - сказал Р._Квадрига. - Где ты такое достал? Как петушиный гребень.
- Коньяку! - потребовал Виктор. Диана налила ему коньяку. - Ей и
только ей обязан я викторией своей, - сказал он, показывая на Диану. - Ты заплатила за бутылку?
- Бутылка не разбилась, - сказала Диана. - За кого ты меня принимаешь? Но как он упал! Боже мой, как он чудесно свалился! Все бы так...
- Приступим, - мрачно сказал Р._Квадрига, и налил себе полный стакан рому.
- Покатился, как манекен, - сказала Диана. - Как кегля... Виктор, у тебя все цело? Я видела, как тебя били ногами.
- Главное цело, - сказал Виктор. - Я специально защищал.
Кошки кошками...- Понятно, - сказал Павор. - Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка - это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители - это что-то особенное. Они мне напомнили тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий... Ну, а о чем вас все-таки спрашивали?
- Да спрашивали, что такое прогресс, - сказал Виктор горестно.
- Так. И что же такое по-ихнему прогресс?
- А по-ихнему прогресс - это очень просто. Загнать нас всех в
резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление.
- Что же, очень даже может быть, - сказал Павор. - Каков поп, таков и приход. Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор... А вы знаете, что говорит по этому поводу нация?
- Кто-кто?
- Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись - от мокрецов...
- Это потому, что в городе нет евреев, - заметил Виктор. Потом он вспомнил мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. - Вы это серьезно? - спросил он.
- Это не я, - сказал Павор. - Это голос нации. Вокс попули. Киски из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют и ночуют там, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги... Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают книжки. Тем более, что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и то это затеял. Теперь уже никто больше не радуется.
Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед...
Голос нации, подумал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра.
Слыхали мы этот голос... Кошки, дожди, телевизоры. Кровь христианских младенцев...
- Я не понимаю, - сказал он. - Вы это серьезно или от скуки?
- Это не я! - сказал Павор проникновенно. - Так говорят в городе.
- Как говорят в городе, мне ясно, - сказал Виктор. - А вы-то сами что об этом думаете?
Павор пожал плечами.
- Течение жизни, - туманно сказал он. Трепотня пополам с истиной. - Он посмотрел на Виктора поверх платка. - Не считайте меня идиотом, - сказал он, - вспомните лучше детей, где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей?
Да, подумал Виктор, таких детей... Кошки кошкам, но этот мокрец в зале - это вам не кошка пополам с дождем... Есть такое выражение: лицо, освещенное изнутри. Именно такое лицо было у Ирмы, а когда она разговаривает со мной, лицо ее освещено только снаружи. А с матерью она вообще не разговаривает - цедит сквозь зубы что-то брезгливо-снисходительное... Но если это так, если это правда, а не грязная болтовня, то выглядит это крайне нечист плотно. Что им нужно от детей? Они же больные люди, обреченные... И вообще, что за свинство - настраивать детей против родителей, даже против таких родителей, как мы с Лолой.
Хватит с нас господина Президента: нация выше родительских уз, Легионы Свободы - ваш отец и ваша мать, и мальчик идет в ближайший штаб и сообщает, что отец назвал господина Президента странным человеком, а мать назвала поход Легиона разорительным предприятием. А теперь еще является черный мокрый дядя и уже безо всяких объясняет, что отец твой - пьяная безмозглая скотина, а мать - дура и шлюха. Положим, что это верно, но все равно свинство, все это должно делаться не так, и не их это собачье дело, не они за это отвечают, и никто не просит заниматься таким просветительством... Патология какая-то. Если только это просветительство.
А если похуже? Дитя начинает розовыми губками лепетать о прогрессе, начинает строить страшные жестокие вещи, не ведая, что лепечет, но уже от младых ногтей приучаясь к интеллектуальной жестокости, к самой страшной жестокости, какую можно придумать, а они, намотав черные тряпки на шелушащиеся физиономии, стоят за стеной и дергают ниточки... и, значит, никакого нового поколения нет, а есть вся та же старая и грязная игра в марионетки, и я был вдвойне ослом, когда обмирал сегодня на сцене... До чего же это мерзкая затея - наша цивилизация...
- ...имеющий глаза да видит, - говорил Павор. - Нас не пускают в лепрозорий. Колючая проволока, солдаты, ладно. Но кое-что можно видеть и здесь, в городе. Я видел, как мокрецы разговаривают с мальчишками и как ведут себя при этом эти мальчишки, какими они становятся ангелочками, а спроси у него, как пройти к фабрике - он тебя обольет презрением с ног до головы...
Нас не пускают в лепрозорий, - думал Виктор. - Колючая проволока - а мокрецы гуляют по городу свободно. Но не Голем же это выдумал... Вот сволочь, подумал он, отец нации. Вот мерзавец. Значит, и здесь его работа.
Лучший друг детей... Очень может быть, очень на него похоже. А вы знаете, господин Президент, на вашем месте я бы попытался разнообразить свои приемы. Слишком легко стало отличить ваш хвост от всех других хвостов.
Колючая проволока, солдаты, пропуска - значит, господин Президент; значит, обязательно какая-нибудь мерзость...
- На кой черт там колючая проволока? - спросил Виктор.
- А я откуда знаю? - сказал Павор. - Никогда раньше там не было
колючей проволоки.
- Значит, вы там бывали?
- Почему? Не был. Но не первый же я здесь санитарный инспектор... да дело и не в колючей проволоке, мало ли на свете колючей проволоки. Детишек туда пускают беспрепятственно, мокрецов оттуда выпускают беспрепятственно, а нас с вами туда не пустят - вот это удивительно.
Детей бить нельзя, утверждал Тэдди.
Их и без тебя будут всю жизнь колотить кому не лень, а если тебе хочется его ударить, дай лучше по морде самому себе, это будет полезней.
Большинство всегда за сволочьПеред воротами возникло движение. Среди темных, синих, серых плащей и накидок засверкали знакомые до тошноты медные шлемы и золотые рубашки. Они возникали в толпе как пятна света, продирались в пустое пространство и там сливались в желто-золотую массу. Здоровенные парни в золотых рубахах до колен, перепоясанные армейскими офицерскими ремнями с тяжелыми пряжками, в начищенных медных касках, из-за которых легионеров звали попросту пожарниками, с короткими массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами Легиона - эмблема на пряжке, эмблема на левом рукаве, эмблема на груди, эмблема на дубинке, эмблема на морде, пробу ставить некуда, на спортивной мускулистой морде с волчьими глазами, и значки, созвездия значков, значок Отличного стрелка и Отличного парашютиста, и Отличного подводника, и еще значки с портретом господина Президента и его зятя, основателя Легиона, и его сына, обершефа Легиона... И у каждого в кармане бомба со слезоточивым газом, и если хоть один из этих болванов в порыве хулиганского энтузиазма бросит такую бомбу - ударит пулемет на вышке, ударят пулеметы броневика, ударят автоматы солдат, и все по толпе, а не по золотым рубашкам.
Легионеры строились в шеренгу перед солдатами, вдоль шеренги, размахивая дубинкой, носился Фламин Ювента, племянничек, и Виктор уже начал отчаянно озираться, не зная, что делать, но тут офицеру вынесли из караулки мегафон, и офицер страшно обрадовался, даже заулыбался, и заревел громовым голосом, но он успел прореветь только: "Прошу внимания! Прошу собравшихся..", а затем мегафон, видимо, опять испортился; офицер, бледнея, подул в раструб, а Фламин Ювента, приготовившийся было слушать, принялся с удвоенным усердием бегать и размахивать, и вдруг толпа грозно загудела - казалось, закричали все разом, и тот, кто уже кричал раньше, и те, которые раньше молчали или просто разговаривали, или плакали, или молились, и Виктор тоже закричал, не помня себя от ужаса при мысли о том, что сейчас произойдет. "Уберите болванов! - кричал он. - Уберите пожарников! Это смерть! Не надо! Диана!" Неизвестно, кто и что кричал в толпе, но толпа, до сих пор неподвижная, стала равномерно колыхаться, как гигантское блюдо студня, и офицер, уронив мегафон, белый, в красных пятнах, попятился к дверям караулки, лица солдат под касками ощерились и остервенели, а наверху, на башне, больше никто не шевелился, там замерли и целились. И тут раздался Голос.
Он был как гром, он шел со всех сторон сразу покрыл все остальные звуки. Он был спокоен, даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышалась в нем, безмерная снисходительность, словно говорил кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к шумевшей толпе, говорил через плечо, отвлекшись на минуту от важных дел ради этой, раздражившей его, наконец, пустяковины.
- Да перестаньте вы кричать, - сказал Голос. - Перестаньте
размахивать руками и угрожать. Неужели так трудно прекратить болтовню и несколько минут спокойно подумать? Вы же прекрасно знаете, что дети ваши ушли от вас по собственному желанию, никто их не принуждал, никто не тащил за шиворот. Они ушли потому, что вы стали окончательно неприятны. Не хотят они жить больше так, как живете вы и жили ваши предки. Вы очень любите подражать предкам и полагаете это человеческим достоинством, а они - нет.
Не хотят они вырасти пьяницами и развратниками, мелкими людишками, рабами, конформистами, не хотят ваших семей и вашего государства.
Голос на минуту смолк. И целую минуту не было слышно ни звука, только какой-то шорох, словно туман шуршал, проползая над землей. Потом Голос заговорил снова.
- Вы можете быть совершенно спокойны за своих детей. Им будет хорошо - лучше, чем с вами, и много лучше, чем вам самим. Сегодня они не могут принять вас, но с завтрашнего дня приходите. В Лошадиной Лощине будет оборудован Дом Встречи, после пятнадцати часов приходите хоть каждый день.
Каждый день в четырнадцать тридцать от городской площади будут отходить три больших автобуса. Этого будет мало, во всяком случае - завтра; пусть ваш бургомистр позаботится о добавочном транспорте.
Голос снова замолчал. Толпа стояла недвижной стеной. Люди словно боялись пошевелиться.
- Только имейте в виду, - продолжал Голос. - От вас самих зависит, захотят ли дети встречаться с вами. В первые дни мы сможем еще заставить детей приходить на свидания, даже если им этого не захочется, а потом... смотрите сами. А теперь расходитесь. Вы мешаете и нам, и детям, и себе. И очень вам советую: подумайте, попытайтесь подумать, что вы можете дать детям. Поглядите на себя. Вы родили их на свет и калечите их по своему образу и подобию. Подумайте об этом, а теперь расходитесь.
Толпа осталась неподвижной, может быть, она пыталась думать. Виктор пытался. Это были обрывочные мысли. Не мысли даже, а просто обрывки воспоминаний, куски каких-то разговоров, глупо раскрашенное лицо Лолы... А может быть, лучше аборт? Зачем это нам сейчас... Отец с дрожащими от ярости губами... Я из тебя сделаю человека, щенок паршивый, я с тебя шкуру спущу... У меня объявилась дочка двенадцати лет, не можешь ли ты ее куда-нибудь прилично устроить? Ирма с любопытством смотрит на расхлюстанного Росшепера... Не на Росшепера, а на меня... мне пожалуй, стыдно, но что она понимает, соплячка?.. Брысь на место!.. Вот тебе кукла!.. Тебе еще рано, вырастешь - узнаешь...
- Ну что же вы стоите? - сказал громовой Голос. - Расходитесь!
Налетел тугой холодный ветер, ударил в лицо и затих.
- Идите же! - сказал Голос.
И снова налетел ветер, уже совсем плотный, как тяжелая мокрая ладонь - уперлась в лицо, толкнула и убралась. Виктор вытер щеки и увидел, что толпа попятилась. Кто-то окрикнул громко, раздались возгласы, звучащие неуверенно, вокруг автомобилей и автобусов возникли небольшие водовороты.
В кузов грузовика полезли со всех сторон, и все заторопились, отталкивая друг друга, лезли в дверцы машин, нетерпеливо растаскивали сцепившиеся рулями велосипеды, затрещали двигатели, а многие уходили пешком, часто оглядываясь назад, не на автоматчиков, не на пулемет на башне, не на броневик, который подкатил с железным лязгом и стал у всех на виду. Виктор знал, почему они оборачиваются и почему торопятся, у него горели щеки и если он чего-нибудь боялся, так это что Голос снова скажет: "Идите!" и снова мокрая тяжелая ладонь брезгливо толкает его в лицо. Кучка дураков в золотых рубахах все еще нерешительно топталась перед воротами, но их уже стало меньше, а к остальным подошел офицер и рявкнул на них - внушительно-уверенный, исполняющий свой долг, и они тоже попятились, потом повернулись и побрели прочь, подбирая на ходу брошенные на землю серые, синие, темные плащи, и вот уже золотых пятен не осталось ни одного, а мимо катили автобусы, легковые машины, и люди в кузове, встревоженно - нетерпеливо озирались, спрашивали друг друга: "А где же водитель?"
Потом откуда-то вынырнула Диана, Диана Свирепая, поднялась на подножку, поглядела в кузов, крикнула сердито: "Только до перекрестка! Машина идет в санаторий!", и никто не осмелился возразить, все были на редкость тихие и на все согласные. Тэдди так и не появился. Должно быть, сел в другую машину. Диана развернула грузовик, и они поехали по знакомой бетонке, обгоняя кучки пешеходов и велосипедистов, а их обгоняли перегруженные легковые машины, грузно приседающие на амортизаторах. Дождя не было, только туман и мелкая изморозь. Дождь пошел уже тогда, когда Диана подвела грузовик к перекрестку, и люди вылезли из кузова, а Виктор пересел в кабину.
Они молчали до самого санатория.
Диана сразу ушла к Росшеперу - так она, по крайней мере, сказала, а Виктор, сбросив плащ, рухнул на кровать в своей комнате, закурил и уставился в потолок. Может быть час, а может быть два, он беспрестанно курил, ворочался, вставал, ходил по комнате, бессмысленно выглядывал в окно, задергивал и снова раздвигал портьеры, пил воду из-под крана, потому что его мучила жажда, и снова валился на кровать.
...Унижение, думал он. Да, конечно. Надавали пощечин, назвали подонком, прогнали, как надоевшего попрошайку; но все-таки это были отцы и матери, все-таки они любили своих детей, били их, но готовы были отдать за них жизни, развращали их своим примером, но ведь не специально, по невежеству... матери рожали их в муках, а отцы кормили их и одевали, и они ведь гордились своими детьми, и хвастались друг перед другом, проклиная их зачастую, но не представляли себе жизни без них... и ведь сейчас действительно жизнь их совсем опустела, вообще ничего не осталось. Так разве же можно с ними так жестоко, так презрительно, так холодно, так разумно, и еще надавать на прощание по морде...
...Неужели же, черт возьми, гадко все, что в человеке от животного?
Даже материнство, даже улыбка мадонны, ее ласковые мягкие руки, подносящие младенцу грудь... Да, конечно, инстинкт и целая религия, построенная на инстинкте... наверное, вся беда том, что эту религию пытаются распространить и дальше, на воспитание, где никакие инстинкты уже не работают, а если работают, то только во вред... Потому что волчица говорит своим волчатам: "Кусайте как я", и этого достаточно, и зайчиха учит зайчат: "Удирайте как я", и этого тоже достаточно, но человек-то учит детеныша: "Думай, как я", а это уже преступление... Ну а эти-то как - мокрецы, заразы, гады, кто угодно, только не люди, по меньшей мере сверхлюди, эти-то как? Сначала: "Посмотри, как думали до тебя, посмотри, что из этого получилось, это плохо, потому, что то-то и то-то, а получилось так-то и так-то". Только я не знаю, что это за то-то и что это за так-то, и вообще, все это уже было, все это уже пробовали, получались отдельные хорошие люди, но главная масса перла по старой дороге, никуда не сворачивала, по-нашему, по-простому. Да как ему воспитывать своего детеныша, когда отец его не воспитывал, а натаскивал: "Кусай, как я, и прячься, как я", и так же натаскивал его отца его дед, а деда - прадед, и так до глубины пещер, до волосатых копьеносцев, пожирателей мамонтов. Я-то их жалею, этих безволосых потомков, жалею их, потому что жалею самого себя, но им-то - им-то наплевать, им мы вообще не нужны, и не собираются они нас перевоспитывать, не собираются даже взрывать старый мир, нет им дела до старого мира, и от старого мира они требуют только одного - чтобы к ним не лезли. Теперь это стало возможно, теперь можно торговать идеями, теперь есть могущественные покупатели идей, и они будут охранять тебя, весь мир загонят за колючую проволоку, чтобы не мешал тебе старый мир, будут кормить тебя, будут тебя холить... будут самым предупредительным образом точить топор, которым ты рубишь тот самый сук, на котором они восседают, сверкая шитьем и орденами...
...И, черт возьми, это по-своему грандиозно - все уже пробовали, только этого не пробовали: холодное воспитание без всяких соплей, без слез... хотя что это я мелю, откуда я знаю, что у них там за воспитание... но все равно, жестокость, презрение, это же видно... Ничего у них там не получится, потому что, ну ладно, разум, думайте, учитесь, анализируйте, а как же руки матери, ласковые руки, которые снимают боль и делают мир теплым? И колючая щетина отца, который играет в войну и тигра, и учит боксу, и самый сильный, и знает больше всех на свете? Ведь это же тоже было! Не только визгливые (или тихие) свары родителей, не только ремень и пьяное бормотание, не только же беспорядочное обрывание ушей, сменяющееся внезапно и непонятно судорожным одарением конфетами и медью на кино... Да откуда я знаю - быть может у них есть эквивалент всему хорошему, что существует в материнстве и отцовстве... как Ирма смотрела на того мокреца!.. Каким же это нужно быть, чтобы на тебя так смотрели... и уж во всяком случае, ни Бол-Кунац, ни Ирма, ни прыщавый нигилист-обличитель никогда не наденут золотых рубашек, а разве этого мало? Да черт возьми - мне от людей больше ничего не надо!...
...Подожди, сказал он себе. Найти главное. Ты за них или против?
Бывает еще третий выход: наплевать, но мне не наплевать. Ах, как бы я хотел быть циником, как легко, просто и роскошно жить циником! Ведь надо же - всю жизнь из меня делают циника, стараются, тратят гигантские средства, тратят пули, цветы красноречия, бумагу, не жалеют кулаков, не жалеют людей, ничего не жалеют, только бы я стал циником, - а я никак...
Ну, хорошо, хорошо. Все-таки: за или против? Конечно, против, потому что не терплю пренебрежения, ненавижу всяческую элиту, ненавижу всяческую нетерпимость и не люблю, ох, как не люблю, когда меня бьют по морде и прогоняют вон. И я - за, потому что люблю людей умных, талантливых, и ненавижу дураков, ненавижу тупиц, ненавижу золотых рубашек, фашистов ненавижу, и ясно, конечно, что так я ничего не определю, я слишком мало знаю их, а из того, что знаю, из того, что в дел сам, в глаза бросается скорее плохое - жестокость, презрительность, физическое уродство, наконец... И вот что получается: за них Диана, которую я люблю, и Голем, которого я люблю, и Ирма, которую я люблю, и Бол-Кунац, и прыщавый нигилист... а кто против? Бургомистр против, старая сволочь, фашист и демагог, и полицмейстер, продажная шкура, и Росшепер Нант, и дура Лола, и шайка золотых рубашек, и Павор... Правда, с другой стороны за них - долговязый профессионал, а также некий генерал Пферд - не терплю генералов, а против Тэдди и, наверное, еще много таких, как Тэдди... Да, тут большинством голосов ничего не решишь. Это что-то вроде демократических выборов: большинство всегда за сволочь...
Я вам излагаю принцип- Это все, что вы мне можете ответить? - осведомился Павор.
- Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы - что.
Павор иронически усмехнулся.
- Я-то знаю, - сказал он.
- Ну-с?
- Есть только одно средство прекратить разложение...
- Знаем, знаем, - легкомысленно сказал Виктор. - Нарядить всех
дураков в золотые рубашки и пустить маршировать. Вся Европа у нас под ногами. Было.
- Нет, - сказал Павор. - Это только отсрочка. А решение одно:
уничтожить массу.
- У вас сегодня прекрасное настроение, - сказал Виктор.
- Уничтожить девяносто процентов населения, - сказал Павор. - Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение - она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту картофеля. А
когда покойник начинает гнить, его пора закапывать.
- Господи, - сказал Виктор. - И все это только потому, что у вас
насморк и нет пропуска в лепрозорий? Или, может быть, семейные неурядицы?
- Не притворяйтесь дураком, - сказал Павор. - Почему вы не хотите задуматься над вещами, которые вам отлично известны? Из-за чего извращают самые светлые идеи? Из-за тупости серой массы. Из-за чего войны, хаос, безобразия? Из-за тупости серой массы, которая выдвигает правительства, ее достойные. Из-за чего Золотой Век так же безнадежно далек от нас, как и во
времена оного? Из-за тупости, косности и невежества серой массы. В принципе этот, как его... был прав, подсознательно прав, он чувствовал, что на земле слишком много лишнего. Но он был порождением серой массы и все испортил. Глупо было затевать уничтожение по расовому признаку. И кроме того, у него не было настоящих средств уничтожения.
- А по какому признаку собираетесь уничтожать вы? - спросил Виктор.
- По признаку незаметности, - ответил Павор. - Если человек сер, незаметен, значит, его надо уничтожить.
- А кто будет определять, заметный это человек или нет?
- Бросьте, это детали. Я вам излагаю принцип, а кто, что и как это детали.
Вот и всёТяжелые времена наступают... Нет, это из Павора... Ага, вот из Голема: у них все впереди, а у нас впереди только они. И генетическая болезнь... А что же, вполне возможно. Когда-нибудь это должно произойти. Может быть, давно происходило. Внутри вида зарождается новый вид, а мы это называем генетической болезнью. Старый вид - для одних условий, новый вид - для других. Раньше нужны были мощные мышцы, плодовитость, морозоустойчивость, агрессивность и, так сказать, практическая сметка. Сейчас, положим, это нужно, но скорее по инерции. Можно успокоить миллион с практической сметкой, и ничего существенного не произойдет. Это уж точно, много раз перепробовано. Кто это сказал, что если из истории вынуть несколько десятков... ну, пусть несколько сотен человек, то мы бы моментально оказались в каменном веке. Ну, пусть несколько тысяч... Что это за люди?
Это брат, совсем другие люди.
А вполне возможно: Ньютон, Эйнштейн, Аристотель - мутанты. Среда, конечно, была не слишком благоприятная, и вполне возможно, что масса таких мутантов погибла, не обнаружив себя, как тот мальчишка из рассказа Чапека... Они, конечно, особенные: ни практической сметки у них не было, ни нормальных человеческих потребностей... Или, может быть, это кажется?
Просто духовная сторона так гипертрофирована, что все прочее незаметно.
Ну, это ты зря, сказал он. Эйнштейн говорил, что лучше всего работать смотрителем маяка - это уже само по себе звучит... А вообще интересно было бы представить, как в наши дни рождается супер. Хороший сюжет. Черт, руки зудят нестерпимо... Написать бы такую утопию в духе Орвелла или Бернарда Вольфа. Правда трудно представить себе такого супера: огромный лысый череп, хиленькие ручки-ножки, импотент-банальщина. Но вообще что-то в этом роде и должно быть. Во всяком случае, смещение потребностей. Водки не надо, жратвы какой-нибудь особенно не надо, роскоши никакой, да и женщин в общем-то... так только, для спокойствия и вящей сосредоточенности.
Идеальный объект для эксплуатации: отдельный ему кабинет, стол, бумагу, кучу книг... аллейку для перипатетических размышлений, а взамен он выдает идеи. Никакой утопии не получится - загребут его военные, вот и вся утопия. Сделают секретный институт, всех этих суперов туда свезут, поставят часового, вот и все...
Наинтерпретировали...Опять они что-то не поделили, а мы, которым не надо ни тех, ни других, а надо, чтобы нас оставили в покое, мы опять должны срываться с места, топтать друг друга, бежать, спасаться, или тем хуже - выбирать свою сторону, ничего не понимая, ничего не зная, веря на слово, и даже не на слово, а черт знает на что... стрелять друг в друга, грызть друг друга...
Привычные мысли в привычном русле. Тысячу раз я уже так думал. Приучены-с. Сызмальства приучены-с. Либо ура-ура, либо пошли вы все к черту, никому не верю. Думать не умеете, господин Банев, вот что. А потому упрощаете. Какое бы сложное социальное движение не встретилось вам на пути, вы прежде всего стремитесь его упростить. Либо верой, либо неверием. И если уж верите, то аж до обомления, до преданнейшего щенячьего визга. А если не верите, то со сладострастием харкаете растравленной желчью на все идеалы и на ложные, и на истинные. Перри Мэйсон говаривал: улики сами по себе не страшны, страшна неправильная интерпретация. То же с политикой, жулье интерпретирует так, как ему выгодно, а мы, простаки, подхватываем готовую интерпретацию. Потому что без нее не умеем, не можем и не хотим подумать сами. А когда простак Банев никогда в жизни ничего, кроме политического жулья, не видевший, начинает интерпретировать сам, то опять же садится в лужу, потому что неграмотен, думать по-настоящему не обучен и потому, естественно, ни в какой другой терминологии, кроме как в жульнической, разбираться не способен.
Злость и доброта. Миноги и справедливостьОни смотрели, как он подошел к стойке, взял бутылку красного вина и пошел к выходу.
- Язык у тебя длинный, - сказала Диана,
- Да, - согласился Виктор. - Виноват. Понимаешь, он мне что-то
нравится.
- А мне - нет, - сказала Диана.
- И доктору Р. Квадриге тоже - нет. Интересно, почему?
- Морда у него мерзкая, - ответила Диана. - Белокурая бестия. Знаю я таких. Настоящие мужчины. Без чести, без совести, повелители дураков.
- Вот тебе и на, - удивился Виктор. - А я-то думал, что такие мужчины должны тебе нравиться.
- Теперь нет мужчин, - возразила Диана. - Теперь либо фашисты, либо бабы.
- А я? - осведомился Виктор с интересом.
- Ты? Ты слишком любишь маринованные миноги. И одновременно
справедливость.
- Правильно. Но, по-моему, это хорошо.
- Это неплохо. Но если бы тебе пришлось выбирать, ты бы выбрал
миноги, вот что плохо. Тебе повезло, что у тебя талант.
- Что это ты такая злая сегодня? - спросил Виктор.
- А я вообще злая. У тебя - талант, у меня - злость. Если у тебя
отобрать талант, а у меня - злость, то останутся два совокупляющихся нуля.
- Нуль нулю рознь, - заметил Виктор. - Из тебя даже нуль получился бы не плохой - стройный, прекрасно сложенный нуль. И, кроме того, если у тебя отобрать твою злость - ты станешь доброй, что тоже в общем неплохо...
- Если у меня отобрать злость я стану медузой. Чтобы я стала доброй, нужно заменить злость добротой.
- Забавно, - сказал Виктор. - Обычно женщины не любят рассуждать. Но уж когда начинают, то становятся удивительно категоричными. Откуда ты, собственно, взяла, что у тебя только злость и никакой доброты? Так не бывает. Доброта в тебе тоже есть, только она не заметна за злостью. В каждом человеке намешано всего понемножку, а жизнь выдавливает из этой смеси что-нибудь на поверхность...
Воспоминание о школеВиктор пришел в гимназию за полчаса до назначенного времени, но Бол-Кунац уже ждал его. Впрочем, он был мальчиком тактичным, он только сообщил Виктору, что встреча состоится в актовом зале, и сейчас же ушел, сославшись на неотложные дела. Оставшись один, вдыхая забытые запахи чернил, мела, никогда не оседающей пыли, запаха "до первой крови", изнурительных допросов у доски, запаха тюрьмы, бесправия возведенного в принцип, он все надеялся вызвать в памяти какие-то сладкие воспоминания о детстве и юношестве, о рыцарстве, о товариществе, о первой чистой любви,
но ничего из этого не получалось, хотя он очень старался, готовый
умилиться при первой возможности. Все оставалось по прежнему - и светлые затхлые классы, и поцарапанные доски, парты, изрезанные закрашенными инициалами и апокрифическими надписями, и казематные стены, выкрашенные до половины веселой зеленой краской, и обитая штукатурка на углах - все оставалось по-прежнему неказисто, гадко, наводило злобу и беспросветность.
Он нашел свой класс, хотя и не сразу, нашел свое место, но парта была другая, только на подоконнике еще выделялась глубоко врезанная эмблема Легиона Свободы, и он вспомнил одуряющий энтузиазм тех времен, бело-красные плакаты, жестяные копилки в фонд Легиона, бешеные кровавые драки с красными и портреты во всех газетах, во всех учебниках, на всех стенах - лицо, которое казалось тогда значительным и прекрасным, а теперь
стало дряблым, тупым, похожим на кабанье рыло, и огромный, клыкастый брызжущий рот. Такие юные, такие серые, такие одинаковые... И глупые. И этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого деловитого птенца, воображающего себя ярким, незаменимым, отборным... И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько
нахвастался, что теперь просто невозможно отступать, а на другой день - оглушительный гнев отца и пылающие уши и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм... Плохо дело, подумал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым,
достаточно много знающим и достаточно пер жившим, чтобы иметь основания для самодовольства и для права судить.
Скромность и только скромность, до самоунижения... и только правда, никогда не ври, по крайней мере - самому себе, но это ужасно: самоуничижаться, когда вокруг столько идиотов, развратников, корыстных лжецов, даже лучшие испещрены пятнами, как прокаженные... Хочешь ты снова стать юным? Нет. А хочешь прожить еще пятнадцать лет? Да. Потому что жить - это хорошо. Даже когда получаешь удары. Лишь бы иметь возможность бить в ответ... Ну, ладно, хватит. Остановимся на том, что настоящая жизнь есть способ существования, позволяющий наносить ответные удары. А теперь пойдем и посмотрим, какими они стали...
Встреча с периферийными вундеркиндамиУ себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода - оказывается он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги - вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа...
Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирая голову полотенцем. Это всего лишь акселерация, - успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки.
Вот она, акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, твердившие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых боже, спаси их родителей, просвети и сделай умнее, сейчас самое время...
Для твоей же пользы прошу тебя, боже, а то построят они тебе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации... Простак ты, братец...
Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? - подумал он. - Фантазия разыгралась... Ну, дети, ну, акселерация, ну не по годам развитые. Что я, не по годам развитых детей не видел? Откуда взял я, что они все это сами выдумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они такие. Есть у них атаманы, крикуны - Бол-Кунац, прыщавый этот... и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные - дети как дети, сидели, слушали и скучали... Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, - все-таки провинция, известный писатель... Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было бы на старый мир, и на новый мир, я об этом представления не имел - футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стену, или подстеречь какого-нибудь Гогочку и начистить ему рыло... Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, значит ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении - педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако, как ты был с самого детства дураком, так и остался, и помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать...
Виктор налил себе еще джину и начал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать последний глоток, чтобы не сгореть от сраму. Как он приперся к этим ребятишкам, самовлюбленный и самоуверенный, сверху-вниз смотрящий, надутый остолоп, как он сразу начал с достижений современной науки, и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направит на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет - что чего там, и так сойдет - а когда ему, наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются... и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы... Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через каких-нибудь полчаса из соображения сохранения душевного равновесия он хитро повернет все так, будто учиненное сегодня над ним плоходействие было величайшим триумфом в его жизни или во всяком случае довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами.
С викторией!- С викторией! - мрачно приветствовал он Виктора. - Сожалею, что не присутствовал при сем хотя бы мичманом.
Виктор рухнул в кресло.
- Красивое ухо, - сказал Р._Квадрига. - Где ты такое достал? Как петушиный гребень.
- Коньяку! - потребовал Виктор. Диана налила ему коньяку. - Ей и
только ей обязан я викторией своей, - сказал он, показывая на Диану. - Ты заплатила за бутылку?
- Бутылка не разбилась, - сказала Диана. - За кого ты меня принимаешь? Но как он упал! Боже мой, как он чудесно свалился! Все бы так...
- Приступим, - мрачно сказал Р._Квадрига, и налил себе полный стакан рому.
- Покатился, как манекен, - сказала Диана. - Как кегля... Виктор, у тебя все цело? Я видела, как тебя били ногами.
- Главное цело, - сказал Виктор. - Я специально защищал.
Кошки кошками...- Понятно, - сказал Павор. - Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка - это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители - это что-то особенное. Они мне напомнили тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий... Ну, а о чем вас все-таки спрашивали?
- Да спрашивали, что такое прогресс, - сказал Виктор горестно.
- Так. И что же такое по-ихнему прогресс?
- А по-ихнему прогресс - это очень просто. Загнать нас всех в
резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление.
- Что же, очень даже может быть, - сказал Павор. - Каков поп, таков и приход. Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор... А вы знаете, что говорит по этому поводу нация?
- Кто-кто?
- Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись - от мокрецов...
- Это потому, что в городе нет евреев, - заметил Виктор. Потом он вспомнил мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. - Вы это серьезно? - спросил он.
- Это не я, - сказал Павор. - Это голос нации. Вокс попули. Киски из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют и ночуют там, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги... Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают книжки. Тем более, что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и то это затеял. Теперь уже никто больше не радуется.
Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед...
Голос нации, подумал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра.
Слыхали мы этот голос... Кошки, дожди, телевизоры. Кровь христианских младенцев...
- Я не понимаю, - сказал он. - Вы это серьезно или от скуки?
- Это не я! - сказал Павор проникновенно. - Так говорят в городе.
- Как говорят в городе, мне ясно, - сказал Виктор. - А вы-то сами что об этом думаете?
Павор пожал плечами.
- Течение жизни, - туманно сказал он. Трепотня пополам с истиной. - Он посмотрел на Виктора поверх платка. - Не считайте меня идиотом, - сказал он, - вспомните лучше детей, где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей?
Да, подумал Виктор, таких детей... Кошки кошкам, но этот мокрец в зале - это вам не кошка пополам с дождем... Есть такое выражение: лицо, освещенное изнутри. Именно такое лицо было у Ирмы, а когда она разговаривает со мной, лицо ее освещено только снаружи. А с матерью она вообще не разговаривает - цедит сквозь зубы что-то брезгливо-снисходительное... Но если это так, если это правда, а не грязная болтовня, то выглядит это крайне нечист плотно. Что им нужно от детей? Они же больные люди, обреченные... И вообще, что за свинство - настраивать детей против родителей, даже против таких родителей, как мы с Лолой.
Хватит с нас господина Президента: нация выше родительских уз, Легионы Свободы - ваш отец и ваша мать, и мальчик идет в ближайший штаб и сообщает, что отец назвал господина Президента странным человеком, а мать назвала поход Легиона разорительным предприятием. А теперь еще является черный мокрый дядя и уже безо всяких объясняет, что отец твой - пьяная безмозглая скотина, а мать - дура и шлюха. Положим, что это верно, но все равно свинство, все это должно делаться не так, и не их это собачье дело, не они за это отвечают, и никто не просит заниматься таким просветительством... Патология какая-то. Если только это просветительство.
А если похуже? Дитя начинает розовыми губками лепетать о прогрессе, начинает строить страшные жестокие вещи, не ведая, что лепечет, но уже от младых ногтей приучаясь к интеллектуальной жестокости, к самой страшной жестокости, какую можно придумать, а они, намотав черные тряпки на шелушащиеся физиономии, стоят за стеной и дергают ниточки... и, значит, никакого нового поколения нет, а есть вся та же старая и грязная игра в марионетки, и я был вдвойне ослом, когда обмирал сегодня на сцене... До чего же это мерзкая затея - наша цивилизация...
- ...имеющий глаза да видит, - говорил Павор. - Нас не пускают в лепрозорий. Колючая проволока, солдаты, ладно. Но кое-что можно видеть и здесь, в городе. Я видел, как мокрецы разговаривают с мальчишками и как ведут себя при этом эти мальчишки, какими они становятся ангелочками, а спроси у него, как пройти к фабрике - он тебя обольет презрением с ног до головы...
Нас не пускают в лепрозорий, - думал Виктор. - Колючая проволока - а мокрецы гуляют по городу свободно. Но не Голем же это выдумал... Вот сволочь, подумал он, отец нации. Вот мерзавец. Значит, и здесь его работа.
Лучший друг детей... Очень может быть, очень на него похоже. А вы знаете, господин Президент, на вашем месте я бы попытался разнообразить свои приемы. Слишком легко стало отличить ваш хвост от всех других хвостов.
Колючая проволока, солдаты, пропуска - значит, господин Президент; значит, обязательно какая-нибудь мерзость...
- На кой черт там колючая проволока? - спросил Виктор.
- А я откуда знаю? - сказал Павор. - Никогда раньше там не было
колючей проволоки.
- Значит, вы там бывали?
- Почему? Не был. Но не первый же я здесь санитарный инспектор... да дело и не в колючей проволоке, мало ли на свете колючей проволоки. Детишек туда пускают беспрепятственно, мокрецов оттуда выпускают беспрепятственно, а нас с вами туда не пустят - вот это удивительно.
Детей бить нельзя, утверждал Тэдди.
Их и без тебя будут всю жизнь колотить кому не лень, а если тебе хочется его ударить, дай лучше по морде самому себе, это будет полезней.
Большинство всегда за сволочьПеред воротами возникло движение. Среди темных, синих, серых плащей и накидок засверкали знакомые до тошноты медные шлемы и золотые рубашки. Они возникали в толпе как пятна света, продирались в пустое пространство и там сливались в желто-золотую массу. Здоровенные парни в золотых рубахах до колен, перепоясанные армейскими офицерскими ремнями с тяжелыми пряжками, в начищенных медных касках, из-за которых легионеров звали попросту пожарниками, с короткими массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами Легиона - эмблема на пряжке, эмблема на левом рукаве, эмблема на груди, эмблема на дубинке, эмблема на морде, пробу ставить некуда, на спортивной мускулистой морде с волчьими глазами, и значки, созвездия значков, значок Отличного стрелка и Отличного парашютиста, и Отличного подводника, и еще значки с портретом господина Президента и его зятя, основателя Легиона, и его сына, обершефа Легиона... И у каждого в кармане бомба со слезоточивым газом, и если хоть один из этих болванов в порыве хулиганского энтузиазма бросит такую бомбу - ударит пулемет на вышке, ударят пулеметы броневика, ударят автоматы солдат, и все по толпе, а не по золотым рубашкам.
Легионеры строились в шеренгу перед солдатами, вдоль шеренги, размахивая дубинкой, носился Фламин Ювента, племянничек, и Виктор уже начал отчаянно озираться, не зная, что делать, но тут офицеру вынесли из караулки мегафон, и офицер страшно обрадовался, даже заулыбался, и заревел громовым голосом, но он успел прореветь только: "Прошу внимания! Прошу собравшихся..", а затем мегафон, видимо, опять испортился; офицер, бледнея, подул в раструб, а Фламин Ювента, приготовившийся было слушать, принялся с удвоенным усердием бегать и размахивать, и вдруг толпа грозно загудела - казалось, закричали все разом, и тот, кто уже кричал раньше, и те, которые раньше молчали или просто разговаривали, или плакали, или молились, и Виктор тоже закричал, не помня себя от ужаса при мысли о том, что сейчас произойдет. "Уберите болванов! - кричал он. - Уберите пожарников! Это смерть! Не надо! Диана!" Неизвестно, кто и что кричал в толпе, но толпа, до сих пор неподвижная, стала равномерно колыхаться, как гигантское блюдо студня, и офицер, уронив мегафон, белый, в красных пятнах, попятился к дверям караулки, лица солдат под касками ощерились и остервенели, а наверху, на башне, больше никто не шевелился, там замерли и целились. И тут раздался Голос.
Он был как гром, он шел со всех сторон сразу покрыл все остальные звуки. Он был спокоен, даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышалась в нем, безмерная снисходительность, словно говорил кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к шумевшей толпе, говорил через плечо, отвлекшись на минуту от важных дел ради этой, раздражившей его, наконец, пустяковины.
- Да перестаньте вы кричать, - сказал Голос. - Перестаньте
размахивать руками и угрожать. Неужели так трудно прекратить болтовню и несколько минут спокойно подумать? Вы же прекрасно знаете, что дети ваши ушли от вас по собственному желанию, никто их не принуждал, никто не тащил за шиворот. Они ушли потому, что вы стали окончательно неприятны. Не хотят они жить больше так, как живете вы и жили ваши предки. Вы очень любите подражать предкам и полагаете это человеческим достоинством, а они - нет.
Не хотят они вырасти пьяницами и развратниками, мелкими людишками, рабами, конформистами, не хотят ваших семей и вашего государства.
Голос на минуту смолк. И целую минуту не было слышно ни звука, только какой-то шорох, словно туман шуршал, проползая над землей. Потом Голос заговорил снова.
- Вы можете быть совершенно спокойны за своих детей. Им будет хорошо - лучше, чем с вами, и много лучше, чем вам самим. Сегодня они не могут принять вас, но с завтрашнего дня приходите. В Лошадиной Лощине будет оборудован Дом Встречи, после пятнадцати часов приходите хоть каждый день.
Каждый день в четырнадцать тридцать от городской площади будут отходить три больших автобуса. Этого будет мало, во всяком случае - завтра; пусть ваш бургомистр позаботится о добавочном транспорте.
Голос снова замолчал. Толпа стояла недвижной стеной. Люди словно боялись пошевелиться.
- Только имейте в виду, - продолжал Голос. - От вас самих зависит, захотят ли дети встречаться с вами. В первые дни мы сможем еще заставить детей приходить на свидания, даже если им этого не захочется, а потом... смотрите сами. А теперь расходитесь. Вы мешаете и нам, и детям, и себе. И очень вам советую: подумайте, попытайтесь подумать, что вы можете дать детям. Поглядите на себя. Вы родили их на свет и калечите их по своему образу и подобию. Подумайте об этом, а теперь расходитесь.
Толпа осталась неподвижной, может быть, она пыталась думать. Виктор пытался. Это были обрывочные мысли. Не мысли даже, а просто обрывки воспоминаний, куски каких-то разговоров, глупо раскрашенное лицо Лолы... А может быть, лучше аборт? Зачем это нам сейчас... Отец с дрожащими от ярости губами... Я из тебя сделаю человека, щенок паршивый, я с тебя шкуру спущу... У меня объявилась дочка двенадцати лет, не можешь ли ты ее куда-нибудь прилично устроить? Ирма с любопытством смотрит на расхлюстанного Росшепера... Не на Росшепера, а на меня... мне пожалуй, стыдно, но что она понимает, соплячка?.. Брысь на место!.. Вот тебе кукла!.. Тебе еще рано, вырастешь - узнаешь...
- Ну что же вы стоите? - сказал громовой Голос. - Расходитесь!
Налетел тугой холодный ветер, ударил в лицо и затих.
- Идите же! - сказал Голос.
И снова налетел ветер, уже совсем плотный, как тяжелая мокрая ладонь - уперлась в лицо, толкнула и убралась. Виктор вытер щеки и увидел, что толпа попятилась. Кто-то окрикнул громко, раздались возгласы, звучащие неуверенно, вокруг автомобилей и автобусов возникли небольшие водовороты.
В кузов грузовика полезли со всех сторон, и все заторопились, отталкивая друг друга, лезли в дверцы машин, нетерпеливо растаскивали сцепившиеся рулями велосипеды, затрещали двигатели, а многие уходили пешком, часто оглядываясь назад, не на автоматчиков, не на пулемет на башне, не на броневик, который подкатил с железным лязгом и стал у всех на виду. Виктор знал, почему они оборачиваются и почему торопятся, у него горели щеки и если он чего-нибудь боялся, так это что Голос снова скажет: "Идите!" и снова мокрая тяжелая ладонь брезгливо толкает его в лицо. Кучка дураков в золотых рубахах все еще нерешительно топталась перед воротами, но их уже стало меньше, а к остальным подошел офицер и рявкнул на них - внушительно-уверенный, исполняющий свой долг, и они тоже попятились, потом повернулись и побрели прочь, подбирая на ходу брошенные на землю серые, синие, темные плащи, и вот уже золотых пятен не осталось ни одного, а мимо катили автобусы, легковые машины, и люди в кузове, встревоженно - нетерпеливо озирались, спрашивали друг друга: "А где же водитель?"
Потом откуда-то вынырнула Диана, Диана Свирепая, поднялась на подножку, поглядела в кузов, крикнула сердито: "Только до перекрестка! Машина идет в санаторий!", и никто не осмелился возразить, все были на редкость тихие и на все согласные. Тэдди так и не появился. Должно быть, сел в другую машину. Диана развернула грузовик, и они поехали по знакомой бетонке, обгоняя кучки пешеходов и велосипедистов, а их обгоняли перегруженные легковые машины, грузно приседающие на амортизаторах. Дождя не было, только туман и мелкая изморозь. Дождь пошел уже тогда, когда Диана подвела грузовик к перекрестку, и люди вылезли из кузова, а Виктор пересел в кабину.
Они молчали до самого санатория.
Диана сразу ушла к Росшеперу - так она, по крайней мере, сказала, а Виктор, сбросив плащ, рухнул на кровать в своей комнате, закурил и уставился в потолок. Может быть час, а может быть два, он беспрестанно курил, ворочался, вставал, ходил по комнате, бессмысленно выглядывал в окно, задергивал и снова раздвигал портьеры, пил воду из-под крана, потому что его мучила жажда, и снова валился на кровать.
...Унижение, думал он. Да, конечно. Надавали пощечин, назвали подонком, прогнали, как надоевшего попрошайку; но все-таки это были отцы и матери, все-таки они любили своих детей, били их, но готовы были отдать за них жизни, развращали их своим примером, но ведь не специально, по невежеству... матери рожали их в муках, а отцы кормили их и одевали, и они ведь гордились своими детьми, и хвастались друг перед другом, проклиная их зачастую, но не представляли себе жизни без них... и ведь сейчас действительно жизнь их совсем опустела, вообще ничего не осталось. Так разве же можно с ними так жестоко, так презрительно, так холодно, так разумно, и еще надавать на прощание по морде...
...Неужели же, черт возьми, гадко все, что в человеке от животного?
Даже материнство, даже улыбка мадонны, ее ласковые мягкие руки, подносящие младенцу грудь... Да, конечно, инстинкт и целая религия, построенная на инстинкте... наверное, вся беда том, что эту религию пытаются распространить и дальше, на воспитание, где никакие инстинкты уже не работают, а если работают, то только во вред... Потому что волчица говорит своим волчатам: "Кусайте как я", и этого достаточно, и зайчиха учит зайчат: "Удирайте как я", и этого тоже достаточно, но человек-то учит детеныша: "Думай, как я", а это уже преступление... Ну а эти-то как - мокрецы, заразы, гады, кто угодно, только не люди, по меньшей мере сверхлюди, эти-то как? Сначала: "Посмотри, как думали до тебя, посмотри, что из этого получилось, это плохо, потому, что то-то и то-то, а получилось так-то и так-то". Только я не знаю, что это за то-то и что это за так-то, и вообще, все это уже было, все это уже пробовали, получались отдельные хорошие люди, но главная масса перла по старой дороге, никуда не сворачивала, по-нашему, по-простому. Да как ему воспитывать своего детеныша, когда отец его не воспитывал, а натаскивал: "Кусай, как я, и прячься, как я", и так же натаскивал его отца его дед, а деда - прадед, и так до глубины пещер, до волосатых копьеносцев, пожирателей мамонтов. Я-то их жалею, этих безволосых потомков, жалею их, потому что жалею самого себя, но им-то - им-то наплевать, им мы вообще не нужны, и не собираются они нас перевоспитывать, не собираются даже взрывать старый мир, нет им дела до старого мира, и от старого мира они требуют только одного - чтобы к ним не лезли. Теперь это стало возможно, теперь можно торговать идеями, теперь есть могущественные покупатели идей, и они будут охранять тебя, весь мир загонят за колючую проволоку, чтобы не мешал тебе старый мир, будут кормить тебя, будут тебя холить... будут самым предупредительным образом точить топор, которым ты рубишь тот самый сук, на котором они восседают, сверкая шитьем и орденами...
...И, черт возьми, это по-своему грандиозно - все уже пробовали, только этого не пробовали: холодное воспитание без всяких соплей, без слез... хотя что это я мелю, откуда я знаю, что у них там за воспитание... но все равно, жестокость, презрение, это же видно... Ничего у них там не получится, потому что, ну ладно, разум, думайте, учитесь, анализируйте, а как же руки матери, ласковые руки, которые снимают боль и делают мир теплым? И колючая щетина отца, который играет в войну и тигра, и учит боксу, и самый сильный, и знает больше всех на свете? Ведь это же тоже было! Не только визгливые (или тихие) свары родителей, не только ремень и пьяное бормотание, не только же беспорядочное обрывание ушей, сменяющееся внезапно и непонятно судорожным одарением конфетами и медью на кино... Да откуда я знаю - быть может у них есть эквивалент всему хорошему, что существует в материнстве и отцовстве... как Ирма смотрела на того мокреца!.. Каким же это нужно быть, чтобы на тебя так смотрели... и уж во всяком случае, ни Бол-Кунац, ни Ирма, ни прыщавый нигилист-обличитель никогда не наденут золотых рубашек, а разве этого мало? Да черт возьми - мне от людей больше ничего не надо!...
...Подожди, сказал он себе. Найти главное. Ты за них или против?
Бывает еще третий выход: наплевать, но мне не наплевать. Ах, как бы я хотел быть циником, как легко, просто и роскошно жить циником! Ведь надо же - всю жизнь из меня делают циника, стараются, тратят гигантские средства, тратят пули, цветы красноречия, бумагу, не жалеют кулаков, не жалеют людей, ничего не жалеют, только бы я стал циником, - а я никак...
Ну, хорошо, хорошо. Все-таки: за или против? Конечно, против, потому что не терплю пренебрежения, ненавижу всяческую элиту, ненавижу всяческую нетерпимость и не люблю, ох, как не люблю, когда меня бьют по морде и прогоняют вон. И я - за, потому что люблю людей умных, талантливых, и ненавижу дураков, ненавижу тупиц, ненавижу золотых рубашек, фашистов ненавижу, и ясно, конечно, что так я ничего не определю, я слишком мало знаю их, а из того, что знаю, из того, что в дел сам, в глаза бросается скорее плохое - жестокость, презрительность, физическое уродство, наконец... И вот что получается: за них Диана, которую я люблю, и Голем, которого я люблю, и Ирма, которую я люблю, и Бол-Кунац, и прыщавый нигилист... а кто против? Бургомистр против, старая сволочь, фашист и демагог, и полицмейстер, продажная шкура, и Росшепер Нант, и дура Лола, и шайка золотых рубашек, и Павор... Правда, с другой стороны за них - долговязый профессионал, а также некий генерал Пферд - не терплю генералов, а против Тэдди и, наверное, еще много таких, как Тэдди... Да, тут большинством голосов ничего не решишь. Это что-то вроде демократических выборов: большинство всегда за сволочь...
Я вам излагаю принцип- Это все, что вы мне можете ответить? - осведомился Павор.
- Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы - что.
Павор иронически усмехнулся.
- Я-то знаю, - сказал он.
- Ну-с?
- Есть только одно средство прекратить разложение...
- Знаем, знаем, - легкомысленно сказал Виктор. - Нарядить всех
дураков в золотые рубашки и пустить маршировать. Вся Европа у нас под ногами. Было.
- Нет, - сказал Павор. - Это только отсрочка. А решение одно:
уничтожить массу.
- У вас сегодня прекрасное настроение, - сказал Виктор.
- Уничтожить девяносто процентов населения, - сказал Павор. - Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение - она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту картофеля. А
когда покойник начинает гнить, его пора закапывать.
- Господи, - сказал Виктор. - И все это только потому, что у вас
насморк и нет пропуска в лепрозорий? Или, может быть, семейные неурядицы?
- Не притворяйтесь дураком, - сказал Павор. - Почему вы не хотите задуматься над вещами, которые вам отлично известны? Из-за чего извращают самые светлые идеи? Из-за тупости серой массы. Из-за чего войны, хаос, безобразия? Из-за тупости серой массы, которая выдвигает правительства, ее достойные. Из-за чего Золотой Век так же безнадежно далек от нас, как и во
времена оного? Из-за тупости, косности и невежества серой массы. В принципе этот, как его... был прав, подсознательно прав, он чувствовал, что на земле слишком много лишнего. Но он был порождением серой массы и все испортил. Глупо было затевать уничтожение по расовому признаку. И кроме того, у него не было настоящих средств уничтожения.
- А по какому признаку собираетесь уничтожать вы? - спросил Виктор.
- По признаку незаметности, - ответил Павор. - Если человек сер, незаметен, значит, его надо уничтожить.
- А кто будет определять, заметный это человек или нет?
- Бросьте, это детали. Я вам излагаю принцип, а кто, что и как это детали.
Вот и всёТяжелые времена наступают... Нет, это из Павора... Ага, вот из Голема: у них все впереди, а у нас впереди только они. И генетическая болезнь... А что же, вполне возможно. Когда-нибудь это должно произойти. Может быть, давно происходило. Внутри вида зарождается новый вид, а мы это называем генетической болезнью. Старый вид - для одних условий, новый вид - для других. Раньше нужны были мощные мышцы, плодовитость, морозоустойчивость, агрессивность и, так сказать, практическая сметка. Сейчас, положим, это нужно, но скорее по инерции. Можно успокоить миллион с практической сметкой, и ничего существенного не произойдет. Это уж точно, много раз перепробовано. Кто это сказал, что если из истории вынуть несколько десятков... ну, пусть несколько сотен человек, то мы бы моментально оказались в каменном веке. Ну, пусть несколько тысяч... Что это за люди?
Это брат, совсем другие люди.
А вполне возможно: Ньютон, Эйнштейн, Аристотель - мутанты. Среда, конечно, была не слишком благоприятная, и вполне возможно, что масса таких мутантов погибла, не обнаружив себя, как тот мальчишка из рассказа Чапека... Они, конечно, особенные: ни практической сметки у них не было, ни нормальных человеческих потребностей... Или, может быть, это кажется?
Просто духовная сторона так гипертрофирована, что все прочее незаметно.
Ну, это ты зря, сказал он. Эйнштейн говорил, что лучше всего работать смотрителем маяка - это уже само по себе звучит... А вообще интересно было бы представить, как в наши дни рождается супер. Хороший сюжет. Черт, руки зудят нестерпимо... Написать бы такую утопию в духе Орвелла или Бернарда Вольфа. Правда трудно представить себе такого супера: огромный лысый череп, хиленькие ручки-ножки, импотент-банальщина. Но вообще что-то в этом роде и должно быть. Во всяком случае, смещение потребностей. Водки не надо, жратвы какой-нибудь особенно не надо, роскоши никакой, да и женщин в общем-то... так только, для спокойствия и вящей сосредоточенности.
Идеальный объект для эксплуатации: отдельный ему кабинет, стол, бумагу, кучу книг... аллейку для перипатетических размышлений, а взамен он выдает идеи. Никакой утопии не получится - загребут его военные, вот и вся утопия. Сделают секретный институт, всех этих суперов туда свезут, поставят часового, вот и все...
Наинтерпретировали...Опять они что-то не поделили, а мы, которым не надо ни тех, ни других, а надо, чтобы нас оставили в покое, мы опять должны срываться с места, топтать друг друга, бежать, спасаться, или тем хуже - выбирать свою сторону, ничего не понимая, ничего не зная, веря на слово, и даже не на слово, а черт знает на что... стрелять друг в друга, грызть друг друга...
Привычные мысли в привычном русле. Тысячу раз я уже так думал. Приучены-с. Сызмальства приучены-с. Либо ура-ура, либо пошли вы все к черту, никому не верю. Думать не умеете, господин Банев, вот что. А потому упрощаете. Какое бы сложное социальное движение не встретилось вам на пути, вы прежде всего стремитесь его упростить. Либо верой, либо неверием. И если уж верите, то аж до обомления, до преданнейшего щенячьего визга. А если не верите, то со сладострастием харкаете растравленной желчью на все идеалы и на ложные, и на истинные. Перри Мэйсон говаривал: улики сами по себе не страшны, страшна неправильная интерпретация. То же с политикой, жулье интерпретирует так, как ему выгодно, а мы, простаки, подхватываем готовую интерпретацию. Потому что без нее не умеем, не можем и не хотим подумать сами. А когда простак Банев никогда в жизни ничего, кроме политического жулья, не видевший, начинает интерпретировать сам, то опять же садится в лужу, потому что неграмотен, думать по-настоящему не обучен и потому, естественно, ни в какой другой терминологии, кроме как в жульнической, разбираться не способен.
@темы: Жизня, То, что прочитала, Это моя Система